« Предыдущая Следующая »

3.3. Речь, письмо, мета

Письмо – некая крайность. Для Кондильяка эта крайность обозначала предел, ограничение, некоторую область, в которой подлинная сущность сообщения стирается, теряет своё подлинное предназначение, область, которую в классификации сообщений следовало бы упоминать в последнюю очередь. Для Деррида эта крайность обозначает край, контур, рамку – позицию и точку зрения, с которой впервые можно рассмотреть понятие сообщения в его более общих – более вездесущих – проявлениях и появлениях, более фундаментальных – ибо более общих – определениях. Почему? Возможно, потому, что в случае письма принимаемые обычно по умолчанию представления о том, что сообщение предполагает не допускающую потерь передачу означаемого от одного субъекта к другому требует отдельной экспликации, доказательств, дополнительных условий.

Как бы то ни было, это внимание Деррида к письму становится более ясным лишь при последовательной реконструкции хода его анализа.

Что же мы видим в этом пограничном случае – случае письма как сообщения? Мы вместе с Кондильяком, которого цитирует Деррида, полагаем, что «если люди пишут, значит, причина в том, что: 1) они должны сообщить что-то друг другу; 2) то, что они должны сообщать, – это их “мысль”, их “Идеи”, их представления. Репрезентирующая мысль предшествует сообщению и управляет им, тогда как оно переносит “идею”, означаемое содержание» [5, с. 353]. Таким образом, с одной стороны, письмо, разумеется, всего лишь входит в класс того, что способно обеспечить сообщение, то есть передачу идеи от одного субъекта другому. В чем же можно было бы выделить, если это возможно, специфику письма как средства сообщения?

Согласно Кондильяку, «будучи в состоянии сообщать друг другу свои мысли посредством звуков, люди почувствовали необходимость придумать новые знаки, пригодные для сохранения их мыслей и ознакомления с ними отсутствующих лиц» [7, с. 253–254].

Сейчас нам придется вслед за Деррида отправиться на поиски того, что же значит употребление в этом контексте термина «отсутствующих». Предварительно можно указать, что термин этот важен в первую очередь той функцией, которую он выполняет в ходе развертывания концептуального аппарата Кондильяка, а, следовательно, и во всей последующей теории знака, никак эту концептуализацию не проблематизировавшей. Функция эта заключается в том, что только такому пограничному и дефективному означающему, как означающее письменное, приписывается роль представлять мысли и идеи отсутствующим лицам.

Следовательно – как к тому предпосылает буквальное прочтение текста Кондильяка – во всех остальных случаях лицо, якобы, присутствует. Что делает Деррида? Деррида анализирует характеристики, которые приписываются письменному знаку, письму. Он показывает, что эти характеристики на уровне имманентного развертывания соответствующего концептуального аппарата должны быть приписаны знаку как таковому, во всех его элементах и во всех областях, которые он, как знак, затрагивает. Основной такой характеристикой является используемое в том числе Кондильяком понятие отсутствия, возможность письменного знака сохранять «мысли» для отсутствующих субъектов.

Что значит это отсутствие? «Первоначально оно является отсутствием получателя» [5, с. 354]. С другой стороны, как показывает Деррида, это понятие отсутствия есть не что иное, как «понятие присутствия как модификации присутствия». Отсутствие понимается как некоторое ослабление присутствия, гомогенное снижение степени интенсивности присутствия. Восстанавливая ещё более широкий – шире, чем мысль Кондильяка, который в этом смысле не является, опять же, ни начальной, ни конечно точкой – теоретический контекст, Деррида обращает внимание на управляющую проблематикой письма, знака и сообщения «теорию знака как представления идеи, которая сама представляет воспринимаемую вещь» [5, с. 356].

В этих границах письмо должно было бы быть разновидностью этого сообщения как такового. Какую классификацию хотел бы выстроить Кондильяк? Кондильяк хотел бы показать, что устное означающее передает, напрямую переносит означаемое от одного субъекта другому в ситуации присутствия их обоих. В то же время он стремился бы к тому, чтобы описать письмо как некую аберрацию, привативность, как вид сообщения, отличающийся от нормального устного сообщения, основанного на присутствии, неким отсутствием – лишь частичным, устранимым, временным, условным, отсутствием как модификацией присутствия.

С одной стороны – живое непосредственное общение, в котором субъекты максимально близки, непроблематично и без задержки передают друг другу свои мысли, ведут, в общем, непринужденный разговор – ситуация совершенно естественная, понятная и нормальная. С другой стороны – письменный знак, который выдвигается в отсутствие получателя. «Как определить это отсутствие? Можно будет сказать, что в тот момент, когда я пишу, получатель может не присутствовать в моем поле актуального восприятия» [5, с. 356]. Такое отсутствие было бы отдалённым, отложенным присутствием.

Такова была бы классификация сообщений – классификация, неразрывным образом связанная с наиболее общими и фундаментальными представлениями о «знаках», «идеях», «вещах».

3.4. Письмо и онтология: повторение как условие меты, письма и сущего

Деррида в этом контексте выдвигает два тезиса, две гипотезы:

  1. «поскольку любой знак, как в “языке действий”, так и в артикулированном языке (еще до вмешательства письма в классическом смысле), предполагает определенное отсутствие (которое ещё надо будет определить), необходимо, чтобы отсутствие в поле письма было оригинально по своему типу, если мы желаем распознать в письменном знаке хоть какую-то специфику;
  2. если бы принятый таким образом для характеристики присущего письму отсутствия предикат, как неожиданно выяснилось бы, подходил для любого вида знаков и сообщений, из этого последовало бы общее смещение – письмо уже не было бы разновидностью сообщения, и все понятия, общему порядку которых подчиняли письмо (само понятие как смысл, идея или схватывание смысла и идеи, понятие сообщения и т.д.), предстали бы в качестве некритических, плохо сформированных или, скорее, предназначенных для обеспечения власти и силы определенного исторического дискурса» [5, с. 356].

«Необходимо, если угодно, чтобы моё “письменное сообщение” оставалось читаемым, несмотря на абсолютное исчезновение любого определимого получателя вообще, чтобы оно вообще обладало своей функцией письма, т.е. своей читаемостью. Необходимо, чтобы оно было повторимым – итерабельным – в абсолютном отсутствии получателя или эмпирически определимой совокупности получателей» [5, с. 357]. «Письмо, которое не было бы структурно читаемым – итерабельным – после смерти получателя, вообще не было бы письмом.

Хотя это, как кажется, очевидность, я не хотел бы допускать её в качестве очевидности, поэтому я изучу последнее возражение, которое можно было бы предъявить этому тезису. Представим себе письмо, код которого настолько идиоматичен, что установлен в качестве некоего секретного шифра только двумя “субъектами” и известен только им. Можно ли будет сказать после смерти получателя или даже обоих партнеров, что мета, оставленная одним из них, все еще остается письмом? Да – в той мере, в какой она, управляясь определенным кодом, пусть даже неизвестным и нелингвистическим, конституирована в своем тождестве как мета своей итерабельностью, в отсутствие того или иного, а в пределе и любого эмпирически определимого “субъекта”» [5, с. 357].

Заметим, что Деррида говорит не о «прочитанности», а о «читаемости», не о «повторённости», а «повторяемости». Черты, которые он выделяет, относятся не к некоему конкретному письменному знаку, а к уровню структур, которые задают спектр возможностей письменного знака как такового. Как говорит нам Деррида, даже если фактически сообщение будет прочитано, даже если в некоем частном случае субъекты находятся в поле восприятия друг друга – это не более чем случайность, привходящее свойство, одна из возможных реализаций потенций письма как такового. То, что автор ещё жив, не его субстанциальное и необходимое свойство, но случайное стечение исторических обстоятельств, к которым на уровне структуры ничего не предпосылает. Как гласит известное выражение, «то, что вы ещё на свободе, не ваша заслуга, а наша недоработка» – вот формула, с помощью которой можно было бы приблизиться к смещению, производимому жестом Деррида.

Таким образом, можно вновь подойти к мотивам, которые мы выделяли в контексте рассуждений Деррида об означающем, о следе и о том, каким образом движение последнего «затрагивает всегда уже все структуры сущего». Ведь Деррида заявляет, что «хотел бы доказать, что черты, которые можно распознать в классическом и узко заданном понятии письма, могут быть обобщены. Тогда они имели бы значение не только для всех порядков “знаков” или для всех языков вообще, но даже, выходя за пределы семио-лингвистического сообщения, для всего поля того, что философия назвала бы опытом, даже опытом бытия» [5, с. 359].

Осуществляется это на путях доказательства двух выдвинутых им гипотез. Доказательство первой из них – о том, что расхожее понятие письма в той же мере приложимо к противопоставляемой ему устной речи – осуществить оказывается не сложно. В этом смысле достаточно воспроизвести тривиальные наблюдения Соссюра относительно того, что, например, слово «господа» мы воспринимаем как одинаковое, как одно и то же слово, несмотря на различие интонаций, акцентов. «Рассмотрим любой элемент устного языка, малую или большую единицу.

Первое условие его функционирования: его маркировка с позиции определенного кода; однако я предпочитаю не слишком связываться здесь с понятием кода, которое не представляется мне достаточно достоверным; скажем просто, что определенная самотождественность этого элемента (меты, знака и т.д.) должна обеспечивать его распознавание и повторение. В эмпирических вариациях тона, голоса, иногда также и определенного акцента, например, необходимо иметь возможность распознать тождество, скажем, определенной означающей формы.

Почему это тождество является – парадоксальным образом – разделением в самом себе или отсоединением от себя, которое сделает из этого фонического знака графему? Дело в том, что это единство означающей формы конституируется только посредством своей итерабельности, возможностью быть повторенной в отсутствие не только своего “референта”, что само собой разумеется, но и в отсутствие определенного означаемого или же актуальной интенции означивания, как и любой присутствующей в настоящем интенции сообщения» [5, с. 360].

Следует, повторимся, достаточно осторожно относиться к подобного рода анализам. Дело не в том, что субъект мертв, автор погиб, а референта нет. Субъект вполне может быть жив, автор может здравствовать, а референт может быть налицо. В том-то и дело, что это ничего не меняет в структуре письма, в графематичности любой фонемы, в конститутивности итерабельности для любого означающего, ведь «вероятное присутствие референта в момент, когда он обозначается, ничего не меняет в структуре меты, которая предполагает, что она может обойтись и без него» [5, с. 361].

Существуют, по-видимому, высказывания, наделённые смыслом, связанные с некими идеями, которые они призваны сообщить. Тем не менее – и это является иным выходом на уровень наиболее обобщенного, то есть наиболее последовательного понятия письма – относительно них также релевантна «возможность изъятия и цитатной прививки, которая принадлежит структуре любой меты, устной или письменной, и которая конституирует любую мету в качестве письма ещё до и вне любого горизонта семио-лигвнистического сообщения; в качестве письма, т.е. в качестве возможности функционирования, отрезанного в каком-то пункте от своего “исходного” желания-сказать и от своей принадлежности насыщаемому и принудительному контексту. Любой знак, лингвистический или нелингвистический, устный или письменный (в обычном смысле этого противопоставления) в виде большой или малой единицы, может цитироваться, заключаться в кавычки; тем самым он может порвать с любым данным контекстом» [5, с. 363].

Цитируемость и повторяемость можно рассматривать как два имени одной и той же черты, что вырывает означающее, мету из необходимой привязки к контексту его применения, к актуализирующему его субъекту, к сообщаемым с его помощью означаемым. «Эта цитатность, это удвоение или двойственность, эта итерабельность меты не является случайным качеством или аномалией, это именно то нормальное/анормальное, без которого мета не могла бы иметь даже и так называемого “нормального” функционирования» [5, с. 364].

Однако существует некая область, которая, по-видимому, противостоит движению, которое должно было бы обобщить структуры означающего на то, что Деррида называет «опытом бытия». Областью этой является проблематика перформатива, в которой как будто бы оказывается возможным сохранить островок уникальности, не-повторимости, найти определенную опору в чем-то, что могло бы заступить на место пошатнувшихся вещей.

Хорошо, «вещи» тоже являются, в конечном счете, «словами» и скроены по лекалам означающего. Но ведь есть такие вещи, которые самим означающим производятся, вещи, things, которые делаются с помощью слов, words [13]. Хорошо, все затронуто движением меты и отмечено итерабельностью, цитируемостью и повторяемостью. Но существует несводимый и уникальный эффект произнесения перформатива «Клянусь!», который не производится никаким цитированием этого фрагмента означающей цепочки (мы, например, никому ни в чем не поклялись).

Тем не менее, как отмечает Остин, которого цитурует Деррида: «Если говорить вообще, всегда необходимо, чтобы обстоятельства, в которых произносятся слова, были в определенном отношении (или во многих отношениях) подходящими, а также обычно необходимо, чтобы тот, кто говорит, или другие лица выполняли также некоторые другие действия – “физические” или “ментальные”, или даже действия, состоящие в произнесении каких-то последующих слов. Так, чтобы дать имя кораблю, важно, чтобы я был человеком, предназначенным для этого; чтобы жениться (по христианскому обычаю), важно, чтобы я уже не был женат на живой женщине в здравом уме и не разведенной и т.д. Чтобы пари было заключено, необходимо в общем, чтобы предложение пари было принято партнером (который должен сделать что-то, например сказать “Согласен”). И вряд ли можно говорить о даре, если я говорю тебе “Я тебе дарю это”, но не протягиваю никакой предмет, который имеется в виду. Если эти условия выполнены, все идет хорошо» [5, с. 366].

По причине такой небезусловности перформативного речевого акта против тех выводов, которые хотели бы сделать сторонники теории речевых актов, возможно выдвинуть те же аргументы, что против приверженцев первичности речи, живого присутствия, прозрачной интенции и означаемого. Разумеется, иногда итерабельная мета повторяется как неповторимая, воспроизводится в обстоятельствах, позволяющих произвести нечто, что можно было бы назвать действием, событием. Никто не отрицает того, что в определенных обстоятельствах произнесение соответствующих слов иногда делает из вашего ближнего нечто, похожее на вашу жену или должника. Такие события происходят. Допустим.

Однако «сначала нужно договориться о том, что значит “производиться” и как понимать саму событийность события, которое предполагает в своем предположительно настоящем и уникальном возникновении вторжение высказывания, которое в себе может обладать только структурой повторения, цитаты, или, скорее, раз уж два эти термина способствуют путанице, структурой итерации» [5, с. 370].

Очевидно, что любая фраза необходимым образом остается итерабельной. Любую фразу можно заключить в кавычки. Упомянуть тот факт, что, как это признавал и Остин [5, с. 370], одна и та же фраза может использоваться констативным или перформативным образом, для аргументации сохраняющейся уникальности перформатива, значить не заметить уже произведенную итерацию, именем которой является выражение «одна и та же».

Мы уже воспроизводили тезис Деррида о том, что «структуры сущего» организуются согласно движению следа, движению, обладающему определенным условием. Условием этим является возможность для чего бы то ни было быть представленным «как-таковое» посредством чего-то иного. Так определялась соссюровская «немотивированная» связь между означающим и означаемым. Так выглядит структура, которая пронизывает всякое сущее. Однако благодаря исследованию перформатива оказывается возможным заметить, что даже такой режим описания требует дополнительного смещения, проблематизации структуры «как-таковости» чего-либо и его представленности чем-то иным.

Имеют место различные уровни, на которых начинает срабатывать то, что Деррида называет «структурой итерации»: даже неповторимый перформатив описывается как та же самая фраза, которая в иных условиях может выступать констативом. Именно поэтому «нужно не столько противопоставлять цитацию и итерацию не-итерации события, сколько строить дифференциальную типологию форм итерации, если вообще предполагать, что такой проект выполним и что он может дать место исчерпывающей программе (здесь этот вопрос я оставлю без ответа)» [5, с. 371]. Деррида оставил там этот вопрос без ответа. Мы попробуем этого не делать.

Прежде чем продвинуться дальше, необходимо подвести определенные промежуточные итоги. Мы показали, что лингвистические и семиотические исследования Соссюра, Пирса и Деррида, но также и феноменологические изыскания Хайдеггера указывают на то, что означающее, «бытие-знаком-для», «способность чего-то иного представлять нечто как таковое» и соответствующая знаковая структура являются тем, что в явном виде демонстрирует устройство, которое может быть обобщено до структур сущего вообще. Однако такое исследование больше говорило о сущем вообще, чем об означающем. Да, мы можем обобщить характеристики означающего, это бытие-знаком-для и отсылание-к на все поле сущего. Но что в точности подвергалось бы здесь обобщению? Что такое означающее? Каковы условия его существования?

Это вопросы, к постановке которых мы, по факту, лишь попытались подойти, причем нитью нам вновь служило как соссюровское исследование, так и иные, восстановленные с помощью Деррида, философские и лингвистические контексты. Нить эта различным образом и с разных сторон, но одинаково неизменно приводила к необходимости сделать вывод о том, что именно повторение, воспроизводимость, «структура итерации» является наиболее универсальным и базовым условием существования означающего (если бы мы могли ещё говорить об универсальности, базовости и существовании, продемонстрировав, что концепты эти работой означающего всегда уже затронуты). Поэтому сейчас мы попытаемся подступиться к тому проекту, который сам Деррида лишь упомянул в качестве туманной и остающейся под вопросом возможности, – проекту анализа повторения и его форм.

« Предыдущая Следующая »
Похожие публикации
Смысл и назначение человеческой жизни в православии и его ревизия В XX веке
Курсовая работа по теме "Смысл и назначение человеческой жизни в православии и его ревизия В XX веке" по предмету "Теология".
Теория причинности санкхьи: причина как имманентное или трансцендентное
Курсовая работа по теме "Теория причинности санкхьи: причина как имманентное или трансцендентное" по предмету "Философия".